Медиа-архив Андрей Тарковский


  О проекте
  Новости
  Тексты
  Аудио
  Видео скачать
  Видео смотреть
  Тематический раздел
  Гостевая книга
  Магазин


  Электронная почта









Тексты » Андрей Тарковский. ГОФМАНИАНА. Сценарий


Андрей Тарковский.
ГОФМАНИАНА.
Сценарий



        Гофман
        Сумерки вливаются в погребок со сводчатыми выбеленными потолками. Темная дубовая столешница, отполированная локтями завсегдатаев, покрыта лужицами остывшего пунша, в которых отражается меркнущий свет пасмурного дня.
        Судя по негромким голосам, посетителей мало. Вокруг стола, стоящего напротив окна, утомленные, действующие словно под сурдинку, собутыльники.
        У него нет сил. Низко склонившись над пролитым на стол вином, он прислушивается к далеким голосам печального застолья: редким, бессмысленным, с паузами, зияющими на ткани беседы, словно раны.
        Кто-то везет его в карете. Плавное покачивание. Чьи-то руки поддерживают его за плечи. Карета бесшумно, как головокружение, вплывает в широкую дверь, плавно поднимается, подобно дыму в каминной трубе, для того, чтобы он вновь сидел, обессиленный, за мокрым столом, в окружении серых безликих поклонников, чествовавших его безмолвными речами.
        Почему-то не несут свечей.

        А теперь он идет в чистых сумерках по окраине города, мимо деревьев и каменных стен, в разрывах которых мелькает пустота полей и дальних гор, покрытых лесом. Он видит окружающее то очень близко, «почти у самых глаз», то далеко, через пространство пустоты, омраченной наступлением ночи.
        То близко, то далеко... Словно маятник раскачивается в его сознании, превращая его то в карлика, то в исполина. Издали доносится шум, похожий на тот, которым наполняется зал театра перед началом представления — приглушенные голоса, звуки настраиваемых инструментов... Они, эти музыкальные звуки, доносятся, будто сквозь ветер — то близко, то дальше, словно морские волны, шум которых ветер относит и треплет до тех пор, пока от него ничего не останется, кроме то ли крика чаек, то ли резкого и какого-то далекого голоса фагота...

        Боже, как болит спина! Тупая, привычная, высасывающая спинной мозг боль! Хочется остановиться, нагнуться, обжечься острым, болезненным и неестественным для здорового человека наклоном.
        Он останавливается на пустыре, расположенном у городских ворот, заросшем бузиной. Бледно-зеленые соцветия сияют в темноте, издавая душный тлетворный намек на запах.
        Он ложится навзничь. Прижимает колени к груди. В темной траве белеют воротник и манжеты, мокрые от вина.
        Неподалеку, в тени аллеи, деревья которой бесшумно покачивают вершинами, кто-то останавливается. В темноте поблескивает лощеная тулья шляпы. Худое лицо, черный пронзительный взгляд.
        Знакомое лицо! Кто это?
        Гофман встает с земли и идет в темноте в сторону аллеи, в тени которой ждет его этот знакомый-незнакомец.
        Но там — никого...

        Моцарт
        Пронзительный звонок и громкий возглас: «Представление начинается!» — вспугнули его дремоту.
        Гудят контрабасы; удар литавр, и взревели трубы; гобой тянет звонкое ля. Вступили скрипки... Где это он?
        Ах, вот оно что! Он лежит в номере гостиницы, куда он добрался после того, как болезнь вытрясла из него душу.
        Темные обои с золотым тиснением; камин, в котором умирают угли, подернутые пеплом.
        Гофман встает — он лежит одетый поверх одеяла — наливает в таз воду из кувшина и опускает в нее голову. Вытерев волосы, он дергает сонетку. Появляется слуга.
        — Ради бога, что за шум?
        — Ваше превосходительство, должно быть, еще не изволит знать, что наша гостиница соединена с театром. Через эту вот потайную дверь можно коридорчиком пройти прямо в двадцать третий номер — в ложу для приезжих.
        — В ложу?
        — Ну да, ложа для приезжих, маленькая, на двоих, для самых что ни на есть знатных постояльцев, прямо у сцены. Если вашему превосходительству угодно, сегодня «Дон-Жуан» знаменитого господина Моцарта из Вены. Плату за место — талер и восемь грошей — мы припишем к счету.
        Гофман наливает в бокал остатки шампанского из бутылки, плавающей в ведерке с растаявшим льдом. С наслаждением, граничащим с отвращением, выпивает его до дна.
        Слуга испуганно смотрит на него.
        — Принесите мне пунша.
        — Сюда?
        — Нет, в ложу...

        Театр был достаточно вместителен, отделан со вкусом и ярко освещен. В ложах и в партере, судя по шуму и говору, — полным-полно зрителей. И, оценивая увертюру, — оркестр превосходный.
        Анданте потрясало ужасами грозного подземного царства слез...
        Нечестивым торжеством прозвучала ликующая фанфара в седьмом такте аллегро... Увертюра рассказывала о столкновении человека с неведомыми, злокозненными силами, которые его окружают, готовя ему погибель... Наконец буря улеглась. Взвился занавес.
        Гофман греет ладони о толстый хрустальный бокал.
        Темная ночь. Зябко и сердито кутаясь в плащ, шагает перед павильоном Лепорелло. «День и ночь изволь служить...» — раздается по-итальянски со сцены.
        Из павильона выбегает Дон-Жуан, следом — донна Анна, удерживая нечестивца за плащ. Какое лицо!
        Рассыпавшиеся пряди темных волос вьются по спине, белое ночное одеяние не может скрыть красоты, не предназначенной для нескромного взора. И вот — что за голос! — «Не надейся! Все напрасно...» Подобно сверкающим молниям пронизывают гром инструментов отлитые из неземного металла звуки!
        Дон-Жуан тщетно старается вырваться. Только хочет ли он вырваться? Почему не оттолкнет он эту женщину и не бросится бежать? Злое ли дело подкосило его или же лишил сил и воли внутренний поединок между любовью и ненавистью? Старик Отец поплатился жизнью за то, что безрассудно набросился в темноте на сильного противника...
        Дон-Жуан откидывает плащ и предстает во всем блеске затканного серебром наряда из красного бархата. Великолепная, исполненная мощи фигура, мужественная красота черт: благородный нос, пронзительный взгляд, нежно очерченные губы; вздрагивающие брови на какой-то миг придают лицу мефистофельское выражение и, хотя не вредят красоте, вызывают безотчетную дрожь, Кажется, что женщины, на которых он бросил взгляд, навсегда обречены ему и, покорствуя недоброй силе, стремятся навстречу собственной погибели...

        Донна Анна
        Гофман вздрагивает: ему кажется, что в тесной ложе, кроме него, находится еще кто-то. Может быть, этот кто-то отворил дверь и тихо прошмыгнул в ложу у него за спиной?
        Он чувствует разочарование: одно замечание непрошеного гостя, да еще, чего доброго, глупое, может самым болезненным образом спугнуть чудесный миг музыкального восторга! Он решает не замечать соседа по ложе и, всецело углубившись в созерцание представления, избегать малейшего слова или взгляда. Склонив голову на руки, смотрит он на сцену. Представление продолжается.
        Несколько раз он ощущает позади легкое теплое дыхание и улавливает шелест шелкового платья. Наконец он не выдерживает, искоса бросает взгляд в небольшое зеркало в позолоченной раме, висящее на стене ложи, и бледнеет от изумления. Вернее, от испуга: в зеркале отражается лицо донны Анны. Донны Анны, одетой в тот костюм, в котором он видит ее на подмостках!
        Он понимает, что должен заговорить с ней. Проходит несколько томительных минут, прежде чем он решается на это:
        — Как это может быть, что вы здесь?
        — Здесь? Нет ничего проще и естественней. Разве с вами никогда не случалось — ну хотя бы во сне — чувствовать уверенность в том, что все возможно: чего бы вы ни захотели, все непременно исполнится. Да и исполняется, если вы вдруг решаете проверить истинность этого своего чувства.
        — Только во сне.
        — А разве сон не такая же реальность, как и явь? — улыбается она и, заметив, что он смотрит не на нее, а на ее; отражение в зеркале, прибавляет: — Нельзя смотреть в зеркало на ночь.
        — Почему? — спрашивает Гофман.
        — Вам будут сниться страшные лица.
        — Они мне и так снятся. Даже не только снятся, а преследуют меня наяву.
        — Вы очень устали?
        — Да… Сегодня у меня опять шла кровь носом. Я надоел сам себе с этой болезнью.
        — Вы поэт?
        Гофман отвечает не сразу.
        — Если вы способны на это, — кивает он в глубину ложи, намекая на ее появление здесь, — то я думаю, вы и так многое обо мне знаете.
        — Что же дает вам музыка? Она делает вас счастливым?
        — Не знаю... Она доказывает возможность выразить абсолютное бесконечное. Искусство — единственная возможность познать его.
        — Вы стремитесь к этому? И вам не страшно? Зачем вам это?
        — Затем, может быть, чтобы хоть чем-нибудь отличаться от животного...
        Представление кончается. Публика покидает партер. Донна Анна задергивает зеленую занавесь, отделяющую ложу от зрительного зала. В ложе становится почти темно.
        — Посмотрите сюда, — просит она, указывая на зеркало.
        Теперь они стоят рядом и глядят в глаза отражений друг друга. Потом донна Анна накидывает на зеркало шаль, снимает его со стены и исчезает вместе с ним в темноте коридорчика. Гофман бросается за ней. Коридорчик пуст. В его комнате тоже никого...

        Ночь. За гостиничными окнами ветер и дождь. Гофман звонит. Ему не по себе — душно. К тому же будят его осторожные шаги в потайном коридоре.
        Появляется слуга и приносит горячий пунш. Он видит, что комната пуста, а потайная дверь отворена. Слуга проходит в ложу и смотрит на постояльца весьма неодобрительно. По знаку Гофмана ставит напиток на стол, но не уходит, а мнется в дверях, не решаясь первым начать неприятный разговор.
        — Здесь, на стене, было зеркало... — робко бормочет он. — Может быть, ваше превосходительство...
        Гофман поворачивается к нему спиной. Перегнувшись через барьер ложи, он всматривается в пустой зал; призрачный свет двух свечей, принесенных им сюда, придает театру нереальный фантастический вид. Занавес колеблется от гуляющего по всему зданию сквозняка.
        — Донна Анна!..
        Его призыв теряется в пустоте, зато пробуждаются души инструментов, и над оркестровой ямой повисает странный звук: то ли голос, то ли шелест...
        Бьет два часа ночи...

        Когда утром он расплачивается со слугой, тот снова затевает разговор об исчезнувшем зеркале.
        — Это было старинное зеркало, ваше превосходительство. У меня будут неприятности с хозяином.
        — Я думаю, этого хватит, — говорит Гофман и кладет на стол еще несколько талеров. — Я случайно разбил его.
        — Конечно... вполне, ваше превосходительство.
        — Ну, а что же сегодня? Снова «Дон-Жуан»?
        — Нет, ваше превосходительство. Дело в том, что случилось несчастье: певица, исполняющая партию донны Анны, внезапно скончалась сегодня ночью. В два часа пополуночи...
        Когда слуга, раскланявшись, уходит, Гофман выпивает свой бокал пунша и медленно подходит к высокому зеркалу, стоящему в простенке, между окнами. Его опасения сбываются: в холодном стекле отражается пустота. Он придвигает кресло, становится на него и приближает лицо к зеркальной поверхности так близко, что стекло запотевает от его дыхания. Но своего отражения в зеркале он не видит...

        Юлия Марк
        Глаза фрейлен Юлии широко открыты. Минна, ее младшая сестрица, не скрывает испуганных слез.
        Дверь в кабинет приоткрывается и в образовавшуюся щель заглядывает фрау Гофман — высокая черноволосая женщина с усталыми синими глазами:
        — Почему ты всех пугаешь? Это доставляет тебе удовольствие? — с упреком спрашивает она и скрывается в коридоре.
        Действительно, рассказ производит на сестер слишком сильное впечатление.
        Гофман, со всех сторон обложенный подушками, сидит в большом покойном кресле. Он устал и с трудом переводит дух.
        — Минна, милая, Юлия! Я на самом деле напугал вас?
        Минна, вслед за Юлией, тоже пытается улыбнуться.
        — Но ведь это сказка?
        — Нет, нет, Минна, это правда!
        Лицо младшей омрачается.
        — Ну, хорошо, хорошо, я пошутил! Конечно, я это все только что выдумал.
        Юлия смотрит на Гофмана. Она серьезна, ее взгляд углублен и внимательно следит за ежесекундно меняющимся выражением его лица.
        — Хотите я сыграю вам что-нибудь?
        — Из «Дон-Жуана?» — спрашивает Юлия.
        — Если вам угодно...
        — Вам нельзя ходить! Потом, когда вы выздоровеете, г-н Гофман.
        Гофман делает комически страшное лицо и произносит театральным шепотом:
        — Я не выздоровлю никогда.
        — Ну, г-н Гофман! — пугается Юлия.
        Тем временем Минна берет с секретера, стоящего в глубине комнаты, небольшое зеркало и направляется к больному.
        — Сейчас мы узнаем! Слышишь, Юлия, мы сейчас все узнаем! Правду рассказал г-н Гофман или сочинил! Посмотрите в зеркало! Господин Гофман, посмотрите в зеркало!
        — Не надо! — испуганно вскрикивает Юлия, выхватывает зеркало из рук сестры и отбрасывает его на ковер.
        Гофман печально смотрит на нее.
        — Спасибо, фрейлен, — произносит он наконец и, с трудом привстав, пытается шутливо раскланяться, — я только не успел рассказать вам, — стараясь, чтобы его слышала одна Юлия, произносит он, — что у донны Анны было ваше лицо.
        — ?!

        Доктор Шпейер
        Дверь распахивается, и на пороге появляется доктор Шпейер, пользующий Гофмана.
        — Что здесь происходит? — восклицает он, поднимает с пола зеркало и ставит его рядом с креслом больного.
        Затем вынимает серебряную луковицу, берет Гофмана за руку и ищет у него пульс.
        — Можно подумать, что вы обежали все лестницы Бамбергского театра и кулисы впридачу.
        — Я сегодня спал плохо... Вернее...
        — Вернее — совсем не спали? Сестры с порога делают реверанс:
        — До свидания, г-н Гофман!
        — Пожалуйста, выздоравливайте, г-н Гофман. Я даже обещаю выучить наизусть сонатину! — и мужчины остаются вдвоем.
        — Я помню, как однажды, прошлой зимой, на балу — мне показалось, что я распался на части. И все окружавшие меня были моими Я. Эти двойники так мучили меня!
        — У вас, видимо, было головокружение. Ничего страшного. А почему вы вспомнили об этом?
        — Вы знаете, доктор, однажды некто с упрямством, достойным лучшего применения, пытался забить гвоздь в стену шляпкой, ударяя молотком по острию. К нему подошел другой, долго наблюдал тщетные усилия первого и, наконец, заявил: «Каков чудак! Это же гвоздь от противоположной стены!» Доктор весело рассмеялся.
        — Диалог этот, — продолжал Гофман, — как вы догадываетесь, происходил в желтом доме.
        — Я догадался! — смеется доктор.
        — Вы смеетесь! — сокрушенно вздыхает Гофман. — А ведь он прав, этот второй!
        — Смотря как взглянуть на этот гвоздь.
        — Вот именно! Как взглянуть! Ведь сто человек из ста на месте второго (и все, заметьте, нормальные, вполне нормальные!) просто повернули бы этот гвоздь шляпкой вверх, а острием к стене! Вы знаете, доктор, — безо всякого перехода продолжает Гофман. — Я, кажется, влюблен...
        На пороге возникает фигура фрау Гофман. Она несет на серебряном подносе чашку чаю для доктора и стакан пунша для хозяина. Доктор раскланивается и вновь поворачивается к больному:
        — Вам придется ложиться пораньше и стараться также не пить вина.
        — Господь с вами, доктор! Оно необходимо мне для работы. Оно приводит в действие мое воображение, доктор... Я даже подумывал о составлении для композиторов таблицы напитков, которые помогли бы им в их труде. Для церковной музыки — рейнвейн, для серьезной оперы — бургундское... — он морщится от боли и прихлебывает из стакана.
        Доктор, который заметил, что Гофман в продолжение разговора неотрывно смотрит в зеркало, наконец не выдерживает:
        — Что вы там увидели?
        — Ничего, — задумчиво отвечает больной, глядя в зеркало.

        Фрау Гофман (Миша)
        У выходных дверей фрау Гофман жалуется доктору:
        — Он совсем меня замучил своими фантазиями.
        — Возможно, возможно. Впрочем, он прежде всего, замучил ими себя. Постарайтесь помнить об этом.
        — Господи! Я только и делаю, что стараюсь угадать его капризы!
        — Возможно, возможно... Зачем? Разве это возможно?
        — Он всю ночь звал по имени какую-то женщину.
        — Я думаю, имя не имеет значения.
        — Я устала, мне все надоело.
        — Старайтесь давать ему меньше вина.
        — Напрасно я решила ехать с ним сюда, в этот ужасный Бамберг. Я ему не нужна, я же вижу!
        — Почаще проветривайте комнаты, а то он задохнется.
        — Боже мой, неужели...
        Заметив, что перебивают друг друга, оба от неловкости улыбаются.
        — Скажите мне, вы любите музыку? — неожиданно спрашивает Шпейер.
        — Конечно... — растерянно отвечает она.
        — А что из музыки вам более всего нравится?..
        Госпожа Гофман в недоумении:
        — Пролог из его «Паломницы»...
        Доктор хохочет, целует ей руку и выходит.
        — Ну вот видите! — последние его слова.
        — Матка бозка, когда все это кончится! — кричит она по-польски на весь вестибюль, когда остается одна.
        — Миша! — доносится из кабинета голос Гофмана. — Миша!
        Фрау Гофман встает с постели, накидывает капот, берет вязание и направляется в комнату мужа.
        Она никак не может зажечь свечу. Наконец ей это удается. Тусклый свет не в состоянии разогнать сумрак кабинета.
        У камина, спиной к жене, стоит Гофман. Неестественно напряженная и неподвижная фигура мужа пугает ее.
        — Что с тобой?
        — Я не могу двинуться... Спина.
        Фрау Гофман бросается к нему.
        — Я стою так около получаса.
        — Почему же ты сразу не позвал меня?..
        Она помогает мужу добраться до кресла.
        — Посиди со мной, — отдышавшись, просит он.
        Миша покорно садится у ночного столика, на котором горит единственная свеча и принимается за вязание.
        — Может быть, тебе перейти в кровать? — спрашивает она.
        Он не отвечает

        Взвивается трогательно-нежная жалоба флейты, шумит буря скрипок и басов, грохочет звон литавр, поют тихие голоса виолончелей и фагота, вселяя в сердце неизъяснимую грусть...
        А вот и тутти, точно исполин, величаво и мощно идет унисон, своей сокрушительной поступью заглушая невнятную жалобу...
        В его сознании властно звучит увертюра к «Ифигении в Авлиде».
        Миша безмолвно вяжет у свечи свое бесконечное филе, время от времени бросая беспокойный взгляд в сторону больного...
        Медленно отворяется дверь.
        Гофман поворачивает голову; на пороге в парадном расшитом кафтане и богатом камзоле, при шпаге, со свечой в руках стоял незнакомец и пристально смотрел на хозяина.
        — Кто вы? — спрашивает Гофман.
        — Автор этой музыки.
        — Как?..
        — Я — кавалер Глюк!
        — Ты не спишь? — спрашивает жена.
        Он не отвечает и молча улыбается в полутьме. Она подходит к креслу:
        — Тебе что-нибудь нужно?
        Он смотрит на приоткрытую дверь, из которой тянет сквозняком. Беспокойно колеблется пламя свечи.
        — Я только что сочинил одну историю... Рассказать?
        — Страшную, конечно...
        — Нет... Вот послушай... Она не страшная, — виновато улыбается он. — Она о музыке...
        — Как ты себя сейчас чувствуешь?
        — Теперь лучше, гораздо лучше...
        — Тебе давно следовало поспать. Последние дни ты почти не ложился. Ты превращаешься в собственную тень.
        — Это твое изобретение или г-н Шамиссо тебя надоумил?
        — У Шамиссо герой теряет лишь тень — ты же — гораздо большее...
        — Тебе никогда не приходилось во сне падать со шпиля высокой башни?.. — вдруг спрашивает он не к месту. — Что ты сказала? Что я теряю?
        — Ты теряешь человеческий облик.
        — Разве? У меня никогда его и не было...
        — Кто эта Кэтхен? На тебя скоро будет показывать пальцем весь город!
        — Кэтхен?
        — Я прочитала в твоих записях...
        — Миша! Ты читаешь мои дневники!
        — Ты всегда говорил, что у нас все общее... Тем более что тетрадь лежала раскрытой на бюро... Вместо того, чтобы думать о нашем будущем, ты, как гимназист, бегаешь за юбками. Мне надоело все это! Кто эта Кэтхен, я спрашиваю!
        С болезненной гримасой следит Гофман за женой, которая, в ярости размахивая его тетрадью, кружит вокруг столика с горящей свечой. Ему начинает казаться, что лицо ее становится чужим, старым, даже пугающим в тускло освещенной темноте.
        — Ты похожа... Знаешь, на кого ты сейчас похожа?
        — Я уношу твою тетрадь и запираю ее у себя на ключ. Спокойной ночи!
        — Миша! — Гофман вскакивает в кресла, забыв о своей спине. Словно удар ножа пронзает все его существо. Он замирает в самой нелепой позе, боясь пошевельнуться, чтобы не причинить себе боли. И, тем не менее, он смеется. Пытается смеяться, хотя ему совсем невесело...
        В полутьме он видит, как на пороге появляется кавалер Глюк и жестами пытается объяснить ему что-то, заговорщицки улыбаясь. В руке его ключ от Мишиного секретера. Кавалер подмигивает, проходит к столику, кладет на него ключ и, захватив с собой горящую свечу, скрывается за дверью.
        Гофман стоит в темноте посреди кабинета и не может пошевельнуться. На губах его ядовитая улыбка.

        Грепель
        Вечер в Бамберге.
        — Таким образом, я был наказан Мишей, — рассказывает Гофман г-ну Кунцу, виноторговцу и библиофилу.
        — Я думаю, — отвечает тот, — что если бы фрау Гофман знала, что под именем Кэтхен таится Юлия Марк, она поступила бы не так романтично.
        — Кстати, вам не кажется, что Юлия день ото дня хорошеет? Она была со мной мила сегодня!
        — Увы, мой бедный друг, — вздыхает Кунц, — должен вам сказать, что она выходит замуж за этого Грепеля, торговца из Гамбурга. Мы с вами приглашены на завтрак в замок Поммерсфельден в его честь.
        Гофман останавливается посреди улицы, по которой они так мило прогуливались с Кунцем. Он поражен. Не замечая его состояния, Кунц спокойно поворачивает в переулок и только тогда замечает, что остался один. Он возвращается и выглядывает из-за угла. Гофман стоит посреди перекрестка и рассматривает брусчатку у себя под ногами. Его пальцы до белизны сжимают набалдашник трости.
        — Куда вы пропали? — зовет его Кунц.
        — Посмотрите! — отвечает Гофман и показывает тростью в глубину переулка. — Вот так скоро сгорит театр, в котором будут играть мою музыку.

        Объятый пламенем Берлинский оперный театр.
        Пылают декорации: как огненные птицы, догорают в воздухе тюль и вуали.
        Рушатся перекрытия.
        На барышне из кордебалета вспыхивает пачка, и та, словно падающая звезда, проносится в дыму кулис.
        Гудит пламя...
        С этой минуты Гофман становится невменяемым.

        — С утра ты выпиваешь уже третий стакан! Мы же приглашены к завтраку! — ужасается фрау Гофман.
        Они едут по улице в наемной карете, и ему кажется, что они въезжают в лес каждый раз, когда кучер сворачивает в тень узких переулков.
        Миша кладет ладонь ему на лоб. Его лицо влажно и холодно.
        Он целует ее руку — пылко, будто любовник...
        У Гофмана пестрит в глазах от воспоминаний... А это уже не воспоминание: он видит, как Юлия погружается в прозрачную воду озера, словно Офелия. Но почему она смеется при этом?
        Не следовало бы ему пить натощак. Встреча. Церемонные приветствия. Гости поднимаются по парадной лестнице, как в Версале.
        «Но это не Версаль», — замечает про себя Гофман.
        В зеркальном кабинете на него обрушивается калейдоскоп отражений; зеркала отражают профили, затылки, плечи и прически. Кабинет Юлии роскошен, это копия такого же в Сан-Суси.
        — Но это не Сан-Суси!
        — Не правда ли, г-н Грепель? — обращается Гофман к жениху.
        Около двух десятков Грепелей удивленно оглядываются, желая взглянуть на возбужденного, низкорослого, взлохмаченного, с маленькими острыми глазами и тонким ртом господина.
        Гофман рассматривает себя в зеркале. Миша пытается увести его за остальными.
        — Боже мой! До чего же я уродлив!
        — Чем объяснить, что очаровательные девушки выходят замуж за уродов! — кричит он весело.
        Все шокированы. Тем более что жених далеко не красавец.
        Кунц пытается спасти положение.
        — Ваша самокритичность превращается в комплимент фрау Михаэлине!
        — Да! Миша была очаровательна! — шепчет Гофман.
        Молодая синеглазая Миша в платье цвета сливы проходит мимо гобеленов и, десятки раз отразившись в зеркалах, скрывается в соседнем зале.
        Он берет ладонями ее лицо и приближает к своему.
        — Когда смотришь на нее вот так, — говорит он, — то глаза ее множатся и выстраиваются в вереницу, как ожерелье из драгоценных камней.
        Гофман целует руку жене.
        — Прошу тебя... Эраст... — она не знает, что с ним делать.
        Юлия смотрит на Гофмана. Остальные стараются делать вид, что ничего не происходит. Наконец все рассаживаются.
        — Вино можете убрать, — обращается Кунц к лакею, — мы привезли с собой; у вас такого нет.
        — Скажите, — старается отвлечь Гофмана от собственной жены фрау Кунц, — эта страшная история с Клейстом и его возлюбленной — не выдумка ли? Такая экзальтация, пистолеты и, конечно, из ряда вон выходящее чувство!
        Выпито уже изрядно. Жених пьянеет с каждой минутой все больше и больше. Гофман же наоборот — ничего не ест, а только пьет, но совсем не пьянеет.
        — Это очень грустная история. Она страшна вовсе не в том смысле, который бы вы ей могли приписать, если бы были знакомы с ней.
        — Так расскажите ее нам! — настаивает фрау Кунц.

        Грепель, уже совершенно пьяный, время от времени хватает невесту за талию и целует ее в шею.
        Теперь все стараются глядеть на Гофмана и не замечать поведения Грепеля. Гофман же вертит на скатерти бокал с сотерном и никуда не смотрит. И делает вид, что ничего не видит.
        — Вы ведь знаете, конечно, Клейста, написавшего «Кетхен из Гейльброна». Он любил очаровательную Генриетту Фогель, и она отвечала ему пылко и нежно. И однажды они оба почувствовали, что не могут быть счастливы на этом свете. В прошлом году, 21 ноября, они вместе отправились в Потсдам. Там есть река, с островами посредине. Место замечательно красивое.
        Клейст и Генриетта гуляли все утро. Потом, в одном из ресторанчиков на берегу, совершенно пустынном в этот будний день, он просит хозяина накрыть им стол у самой воды. Хозяин удивлен. Тем не менее, стол сервирован, и Клейст с Генриеттой остаются одни. Через несколько минут хозяин и прислуга слышат один за другим два выстрела. Они в испуге, бегут на берег и видят молодую женщину и Клейста, лежащих в осенних листьях. Посуда и завтрак — на земле, в руке Генриетты зажат угол скатерти, которой накрыто тело Клейста...
        — И все-таки это страшно... — шепчет фрау Кунц.
        Всю эту историю Гофман, Юлия и ее жених видят, конечно, совершенно по-разному.
        Гофман воображает на месте Клейста и Генриетты себя с Юлией, Юлия — себя и трудно понять, кого именно рядом с собой. Но иногда ей кажется, что Клейст — это Гофман.
        Грепель же не в состоянии представить ничего и по причине вина и от отсутствия фантазии.
        — Новалис прекрасно сказал, — продолжает Гофман, — «В смерти любовь наисладострастнее. Для любящих друг друга смерть — свадебная ночь».
        Грепель делает движение, намереваясь снова обнять невесту. Юлия невольно отшатывается.
        — Может быть, мы прошлись бы немного по саду? — предлагает г-жа Марк.
        — Действительно! Такой прекрасный день! — поддерживает ее г-жа Кунц.
        Все встают, Грепель устремляется к невесте с целью подать ей руку, но спотыкается и падает ничком на роскошный паркет.
        Гофман не выдерживает:
        — Оставьте здесь эту свинью, пусть проспится!
        Юлия бледнеет, как полотно.
        Гофман, видимо, сразу пьянеет, потому что он берет со стола бутылку вина, выливает ее на голову Грепелю, а сам вскакивает на подоконник и, минуя зеркальный зал, оказывается в саду... Затем он влезает на козлы наемной кареты и ударяет бичом лошадей. Затем оттуда он падает в ручей, протекающий поблизости, и забрасывает Кунцов и Мишу, спешащих на помощь, грязью, доставая ее со дна и швыряя горстями. Вид его ужасен: он весь в слезах, мокрый и грязный.
        Так кончается завтрак в честь отъезда жениха Юлии г-на Грепеля — торговца.
        — Я успокоюсь... я непременно успокоюсь... — бормочет он, стоя по колено в прибрежной тине...

        Христофор Фетери
        «Почему ты не рядом, милый Гиппель! Как мы были молоды и какую уверенность вселяли в нас хоть и наивные, но твердые поступки! Сейчас смелые поступки могут привести нас только к лишениям и хлопотам, если не к катастрофе.
        Помнишь, рядом с садом дяди Отто, за стеной, был женский пансион, в который мы непременно положили проникнуть, соблазненные очарованием кое-кого из воспитанниц? И мы начали рыть подкоп. Мы даже отрыли его наполовину, но дядя Отто каким-то образом разузнал об этом, и наша мечта была с позором похоронена, а подземный ход засыпан нанятым специально для этой цели садовником из пансиона...
        Но это поражение не остановило нас. Мы решили изготовить воздушный шар, с тем чтобы перелететь через заветную стену.
        Как мы торжествовали, когда наш пестрый, украшенный яркими флагами шар взмыл в воздух, унося нас в корзине из-под бургундского. Мы почти торжествовали победу, но тут произошла катастрофа! Шар взорвался, и мы рухнули прямо на середину двора пансиона. Нас окружили, но вместо того, чтобы держаться героями, мы постыдно бежали, причем ты, мой дорогой Гип-пель, хромал на обе ноги!..»
        Гофман грустно улыбается и, открыв папку с гравюрами Калло, начинает разглядывать их, перекладывая их из одной пачки в другую.
        Сколько в них фантазии! Вычурного, порой даже витиеватого изящества...
        Сейчас он живет в башне в Альтенбурге у юриста Маркуса. В башне, стены которой он расписал год назад.
        «Помнишь ли ты моего двоюродного дядю Христофора Фетери? Он часто брал меня с собой в поездки в качестве секретаря, когда объезжал в Курляндии несколько влиятельных семей, сохранивших право суда в своих владениях. Он должен был выносить приговоры.
        Как молоды мы были и как счастливы! Когда я вспоминаю сейчас это время, я уже не могу быть уверенным, что все было именно так, как я его вспоминаю. Прожитые годы накладывают свой отпечаток даже на истину, искажая ее, а может быть (кто знает?), даже делают ее более правдоподобной?
        Ведь никто не знает, как все было на самом деле. Прошлое нисколько не известнее нам, нежели будущее, не правда ли, мой друг? Несмотря на то, что тогда мне было 18 лет, я совершенно не могу быть в этом уверен, потому что, думаю я об этом времени сейчас, когда мне, увы, больше».

        Недалеко от побережья Балтийского моря стоит родовой замок Росситтен. Окрестности его суровы и пустынны, лишь кое-где на бездонных, зыбучих песках растут одинокие былинки, и вместо парка к голым стенам замка примыкает тощий сосновый лес, чей вечно сумрачный убор мог бы опечалить даже пестрый наряд весны.
        Когда мы приехали туда с моим дедом, меня пронизало какое-то неприятное предчувствие. Будто над замком этим нависло какое-то несчастье. Как потом оказалось, предчувствие меня не обмануло.
        Все было мрачным и неуютным в этом месте.
        ...И лицо управляющего Даниеля, бледное и изможденное, но всегда готовое скривиться в фальшивой улыбке...
        ...И суровый вид хозяина замка, о котором говорили, что он занимается черной магией и астрологией в башне, расположенной недалеко от судейской залы.
        И отношения между хозяином и его управляющим были довольно натянутыми. Однажды, гуляя вокруг замка, я видел, как барон Родерих ударил своего слугу хлыстом.
        — Шелудивый пес! — крикнул он при этом. — Твое дело вести хозяйство, а не совать нос, куда тебя не просят!
        Когда барон ушел, Даниель пробормотал сквозь зубы:
        — Ну погоди...
        А может быть, мне это просто послышалось и только теперь я придаю этой сцене особый и слишком многозначительный характер. Я, конечно, не верил в болтовню по поводу черной магии, но однажды мне пришлось убедиться в правоте этих слухов.

        Как-то поздно вечером, в ненастье дед мой сидел у камина, к которому был придвинут стол, заваленный бумагами и папками. Время от времени он прихлебывал из хрустального бокала и делал заметки в своей переплетенной в сафьян тетради.
        Я сидел в кресле и тщетно пытался читать... Было тихо. Только потрескивали дрова в камине, да за окнами выл осенний ветер. Наконец я отложил книгу и вышел в коридор, освещенный канделябром, стоящим в нише напротив двери. Вынув из него одну из горящих свечей, я пошел в сторону судейской залы.
        Сквозь широкие арковые окна сияла полная луна, озаряя темные углы старинной залы, куда не достигал тусклый свет моей свечи. Стены и потолки были покрыты диковинными украшениями, тяжелыми дубовыми панелями, пестро раскрашенной и золоченой резьбой.
        Кто не знает, как непривычная, причудливая обстановка с таинственной силой воздействует на наш дух, так что самое ленивое воображение пробуждается и начинает предчувствовать небывалое.
        Я подошел к окну. Ветер раскачивал полуобнаженные деревья, холодная луна освещала облака, бегущие над ними. В глубине парка темнела стена дальней части замка, а над ней возвышалась круглая башня, под самой крышей которой, из маленького стрельчатого оконца, брезжил тусклый голубоватый свет. Я сразу узнал астрологическую башню барона и вспомнил рассказы, связанные с этим таинственным местом.
        А вдруг барон сейчас в башне и занимается своими, не предназначенными для посторонних глаз, делами?
        Не долго думая, я вернулся в коридор и направился в сторону башни. Дорогу я знал, но шел, тем не менее медленно, с бьющимся сердцем, прислушиваясь к ночной тишине старого неуютного замка. Внезапно я остановился. Мне показалось, что длинный коридор сзади меня пересекла, перебежав из одной дверной ниши к другой, какая-то фигура, одетая во все светлое. Я долго стоял, прежде чем несколько успокоился, и затем отправился дальше.

        Наверное, возбужденному фантастической ночью и ожидаемым приключением сознанию чье-то присутствие просто померещилось.
        Наконец я у цели. Вот маленький зал, из которого винтовая лестница ведет вверх, в круглую комнату, святая-святых этого мрачного здания. Подойдя к двери, ведущей на лестницу, я остановился и снова прислушался. Дверь была не заперта, и я вполне мог, никем не замеченный, проникнуть на лестницу. Подняв свечу, я, хотел уже было проскользнуть в полуоткрытую дверь, как вдруг испуганно вздрогнул от неожиданности: посреди залы, в кресле, стоящем перед длинным низким столом, спиной ко мне кто-то сидел. Я замер. Человек в кресле не шевелился. Я стал ждать. И чем больше я ждал, тем неестественнее казалась мне неподвижность незнакомца.
        Наконец я решился и, замирая от страха, сделал несколько шагов по направлению к креслу. Он не шевелился.
        Вдруг я все понял, и вздох облегчения вырвался из моей груди.
        То, что казалось мне неподвижной фигурой, было обыкновенным плащом, брошенным на спинку кресла, сверху которого лежал черный бархатный берет с белым страусовым пером. Это была одежда барона. Значит он здесь, наверху!
        Первое, что мне пришло на ум после этого открытия — это погасить свечку, что я моментально и сделал.
        Оставшись в темноте, я сел в кресло и стал ждать. Чего? Не знаю. Но я был твердо уверен, что в скором времени здесь должно что-то произойти. Постепенно мои глаза привыкли к потемкам.

        Первое, что я заметил, понемногу освоившись в этом месте, была полоска света, падающая из-за двери, ведущей на лестницу астрологической башни.
        Я рассмотрел также две высокие фигуры в нишах, под высокими окнами: это были рыцарские доспехи, стоявшие в виде скульптур и украшавшие залу. В простенке же между окон висело огромное тусклое зеркало в черной резной раме, и то, что я увидел в нем, заставило меня побледнеть: в туманном, покрытом полустертой амальгамой зеркале я увидел самого себя, осторожно, на цыпочках идущего по коридору замка с горящей свечой в руках! То есть в нем отражался я, существующий несколько минут тому назад! Стараясь не дышать, я смотрел на отражение самого себя, которое повторяло весь путь из моей комнаты до маленькой залы с креслом у стола, в котором я сидел. Наконец, оно так же, как и я, оказалось в кресле и стало похоже на самое обыкновенное отражение.
        Я двинул рукой, и зеркало послушно повторило мое движение одновременно с моим. А может быть, ничего этого и не было? Может быть, и это мне померещилось?
        Но не тут-то было.
        Я сидел в кресле и тупо смотрел в зеркало. Неожиданно я, отраженный в его тусклой поверхности, встал и осторожно двинулся к лестнице. Я же, естественно, неподвижно сидел в кресле и только с растущим испугом следил за своим отражением.
        Вот что произошло дальше, и что я увидел в старинном зеркале.
        Осторожно поднявшись по винтовой лестнице, я очутился у двустворчатой двери, одна половина которой была отворена. Приблизившись к ней, я заглянул внутрь. Я ожидал увидеть все что угодно, кроме того, что я увидел. Это была гигантская полутемная зала, потолка которой не достигало даже яркое сияние, исходившее от раскрытого старинного фолианта, лежащего на полу посреди залы. Зала полна была птицами. Обыкновенными сороками — белыми с черным. Их было несметное множество, и они перелетали с места на место, прыгали по плитам пола, вспархивая, переносились с балки на балку под невидимым потолком.
        В книге я заметил слово, смысл и начертание которого были мне непонятны. Я ожидал увидеть здесь и барона, но его нигде не было.
        Зала была наполнена хлопаньем крыльев и пронзительными воплями, сливающимися в раздражающий отвратительный шум.
        Я бросился вниз по лестнице, в залу, оттуда по темным коридорам через судейский зал и снова очутился в коридоре...

        Рано утром, на рассвете, я нашел себя в кресле около потухшего камина с головной болью и невыспавшегося. Ночное приключение можно было бы забыть (потому что поначалу я был уверен, что это был просто сон), если бы не огарок свечи у меня в руках и закапанный воском сюртук...
        Дурные предчувствия сбывались. И тут я вспомнил, что, возвращаясь бегом по лестнице в залу, я мельком заглянул в зловещее зеркало и увидел в нем отблески пламени. Тогда, под впечатлением только что увиденного, я не придал этому никакого значения. Сейчас же, вспомнив, я вскочил и бросился в комнату к деду.
        — Пожар! — кричал я. — Вставайте! В замке пожар! — и колотил кулаками в тяжелую, обитую чугунным литьем дверь.
        На мой крик сбежалась прислуга, дед в шлафроке и ночном колпаке, вышел из своей комнаты. Я ничего не мог связно объяснить, а только кричал:
        — Пожар! Да скорее же вы, скорее! Там горит! Там, в башне!
        Все бросились к башне; я за всеми. Когда мы ворвались в комнату наверху злополучной башни, барон встретил нас довольно нелюбезно. Он сидел за столом, на котором громоздились астрономические атласы и приборы, и сурово смотрел на нас.
        — Вы что, спятили? — удивленно подняв брови, спросил он.

        Зато когда днем мы с дедом гуляли в окрестностях замка, ибо погода исправилась и солнце озаряло холодными лучами печальные стены Росситтена, мы вдруг переглянулись и бросились в сторону ворот: астрологическая башня была объята пламенем, и над пламенем кружилась стремительная стая черно-белых птиц...
        Мы застали барона и всю его прислугу в рыцарской зале, на пороге обгоревшего дверного проема, за которым дымился провал до самых последних подвалов.
        Барон взглянул на меня и произнес:
        —Вы тоже, как и Даниель, я вижу, любитель совать нос, куда вас не просят...
        — Что вы хотите сказать? — вступился за меня мой дед.
        Барон не ответил. Все молча смотрели на меня. Даниель неприятно ухмыльнулся, незаметно подмигнул мне и вышел из залы.
        — Да, — буркнул он, уходя, — на дне этой башни хранится целое сокровище.
        Барон проводил его взглядом, полным ненависти.

        Ночью пошел снег и покрыл белой пеленой поля, пологие холмы и дюны на побережье.
        А на следующий день барона нашли на дне еще дымящейся башни, выгоревшей дотла. Из груды камней и полусгоревших балок торчала его мертвая рука, сжимавшая серебряный подсвечник. С трудом извлекли труп хозяина замка из-под развалин.

Система Orphus





«Вернуться к оглавлению ГОФМАНИАНА. Сценарий (окончание)»

  © 2008–2010, Медиа-архив «Андрей Тарковский»